ВОПРОСЫ ИСТОРИИ №8 2000 ГОД

Новая экономическая политика:

взгляд из Русского зарубежья

В. Л. Телицын

Телицын Вадим Леонидович — кандидат исторических наук, старший научный сотрудник Института российской истории РАН.

В то время как эволюция экономической науки в Советской России к концу 1920-х годов по существу иссякла, и, в обстановке утвердившейся доктринальной монополии на истину и искусственной изоляции от мировой научной мысли, набирала силу ее деградация в догму, экономическая мысль Русского Зарубежья продолжила свое энергичное развитие, всевозможные ее направления и школы не только дискутировали между собой, но и спокойно уживались в этой разноголосице. Особенно преуспели российские изгнанники, как это ни покажется парадоксальным, в исследовании экономики собственной страны. Именно экономистам, оторванным от родных корней, лишенным какой бы то ни было возможности «живого созерцания и ощущения» советской хозяйственной жизни, полностью отрезанным от

основных источников (архивы, первичная документальная информация), первым удалось сформулировать точный прогноз о бесперспективности марксизма, грядущем крахе советской хозяйственной системы, обосновать

возможные направления переустройства постсоветской России и высказать в связи с этим ряд ценных экономических предложений. «Создать верную общую концепцию русского народного хозяйства и дать правильную оценку действительной системы есть обязанность, возложенная судьбой на нас, зарубежных экономистов,— отмечал Б. Д. Бруцкус,— только мы, свободные от тисков политической цензуры, могли бы выполнить эту важную задачу, которой наши коллеги в России по внешним условиям своей работы: надлежащим образом выполнить не в состоянии».                  

Но в эмиграции продолжались дореволюционные споры между представителями различных школ, направлений и мировоззрений. Условно экономистов-эмигрантов можно подразделить на два лагеря — либеральный

и эгалитарный. Последний представлен довольно широким спектром: от умеренных социалистов (А. Югов и др.) до безоговорочных сторонников советской власти (например, А. В. Пешехонов). Экономические воззрения

представителей таких движений, как сменовеховство и евразийство, прекрасно вписываются в систему взглядов эгалитаристов. (При этом, как известно, сменовеховство создавалось по прямой указке из Кремля.) В спорах действительно выкристаллизовывался момент истины, но в то же время политизированные дискуссии отвлекали от дальнейших исследований. Конечно, не все формулировки и выводы экономистов-эмигрантов безупречны. Порой удивляет некоторый романтизм в отношении возможностей эволюции советской системы хозяйствования: сказывалась, по всей видимости, увлеченность западноевропейскими моделями экономики, а также идеализация новой экономической политики советской власти.

В известной мере происходившие в их среде теоретические столкновения напоминают современные споры между сторонниками свободного рынка и эгалитарных порядков, или, если смотреть шире, между сторонниками

отказа от любых форм идеологической ограниченности и приверженцами фетишизации государственной собственности, в которой они усматривают гарантию социальной справедливости, а любые провалы в хозяйственной

деятельности, как правило, списывают либо на плохих руководителей, либо на нерадивых, ленивых исполнителей, но не подвергают никакому сомнению сам принцип. Для первых же был характерен взвешенный и сдержанный подход как к спорным проблемам, так и к эмоциональным суждениям оппонентов.

«Для меня... дорога идея устранения «социальных зол», свойственных существующему общественному укладу,— отмечал С. С. Кон, но принцип национализации как годное средство устранения этих зол есть для меня

проблема» 2. Высказывание это было сделано во второй половине 1920-х годов, когда на страницах эмигрантской печати развернулась полемика вокруг работ А. В. Пешехонова, безоговорочно ставшего на защиту большевистской экономической политики вообще и национализации — в частности.

Огосударствление экономики — результат тотальной национализации, проведенной после революции 1917 г. главным образом по политическим соображениям. Национализация промышленности всегда была краеугольным камнем большевистской программы. Сам этот принцип в леворадикальных кругах никогда не подвергался сомнению. Сторонники умеренного крыла левых партий спорили лишь о разумных пределах национализации.

Используя материалы советской прессы, Пешехонов попытался доказать, что «идея национализации» себя блестяще оправдала и что предубежденное отношение к советскому хозяйству в эмигрантских кругах основано главным образом на ненависти к большевикам 3. Успехи советского хозяйства Пешехонов без колебаний объяснял национализацией, рассуждая, что если даже в непростых условиях революции национализация привела к успехам, то тем больше она принесла бы пользу при благоприятной ситуации. Принцип национализации Пешехонов наперед считал «неповинным» в неудачах, всегда имея наготове ссылку на «неблагоприятные условия» советской действительности.

Но, как точно подметил Кон, Пешехонов под опытом национализации разумел только фазу новой экономической политики. С переходом к нэпу принцип национализации подвергся ограничению в пользу частнохозяйственных принципов,— как в смысле ограничения числа подлежащих национализации отраслей хозяйства и объектов, так и по количеству и размерам национализированных хозяйств в каждой отрасли; ограничивалась и компетенция «чиновного» управления хозяйством, руководители предприятий по своим правам несколько приблизились к положению частных хозяев. По Кону, до нэпа последовательно проводилась национализация в сочетании с насаждением эгалитаризма; в итоге наступила хозяйственная катастрофа.

При нэпе наблюдается ограничение национализации и отступление от «потребительского коммунизма» в пользу «буржуазных» принципов; в итоге налицо значительное улучшение хозяйственного положения. С точки зрения

оценки принципа национализации, не явилось ли ограничение принципа национализации одной из причин экономического улучшения? В таком случае то, что еще осталось от принципа национализации и мешает хозяйственному восстановлению, подлежит немедленной ликвидации. Поскольку же хозяйственное положение все-таки еще не вполне благополучно (ущерб от Гражданской войны восполнен, по признанию Пешехонова, еще не весь, а лишь «в большей части»), то, может быть, сохранение остатков принципа национализации как раз и мешает полному благополучию?

Пешехонов приводил ряд показателей за годы нэпа, позаимствованных из трудов Конъюнктурного института Наркомата финансов и рисующих стремительный рост производства вообще и национализированных отраслей в частности. При этом за основу сравнения были приняты годы максимальной разрухи (1920 и 1921 гг.); получалось, что объемы производства соответствующих отраслей выросли к 1925—1926 гг., в три, в четыре, а порой в пять раз. Оспаривать эти показатели не было необходимости: увеличение, по сравнению с 1920—1921 гг., объема производства государственной промышленности, работы транспорта, некоторое воссоздание почти

уничтоженной торговли и ссудо-сберегательной системы не подлежали

сомнению. Наиболее благополучным представлялось Пешехонову положение государственной промышленности, где производство уже в середине 1920-х годов достигло довоенного уровня, между тем как другие области

производства еще более или менее отставали.

Когда были до предела ограничены наиболее нелепые и наиболее губительные принципы организации хозяйства,— эгалитарный, «собесовский» принцип вознаграждения за труд, централизованно-чиновничье управление предприятиями, при котором как снабжение, так и реализация продукции зависели не от собственной администрации данного промышленного заведения, а от неповоротливой всероссийской бюрократической

машины,— тогда, естественно, этот «праздно стоящий технический остов» заработал вновь. А так как уровень, до которого упало промышленное производство, был очень низок, то этапы восстановления должны были

выражаться очень значительными относительными величинами. Ведь речь шла лишь о «загрузке» готового хозяйственного аппарата, а не о созидании.

Констатируя, что «внимание противников национализации все больше и больше сосредоточивается на качественной стороне» государственного хозяйства, Пешехонов не ограничился рассмотрением количественных показателей, а перешел к анализу других аргументов. Он указывал, что самое слабое место советского государственного хозяйства его противники видят обычно в его убыточности. Пешехонов возражал: нельзя утверждать, что все советские предприятия убыточны, неправильно сводить оценку работы промышленности к тому факту, что государство вкладывает в нее больше, чем от нее получает ". Но Пешехонов свои рассуждения о «неубыточности» национализированной промышленности распространял и на частный, негосударственный сектор, и экономику в целом.

Противоречивость его заключений ясно видна при рассмотрении проблемы «ножниц цен». Он сравнивал общий уровень цен в Советской России и в странах Западной Европы и обращал внимание на то, что уровень цен

в России не так уж сильно превышает уровень цен в других странах.

«Раствор ножниц», существование которого он не отрицал, но измерял традиционными индексами, зависел, по его мнению, не от государственного хозяйства, а от хозяйства частного (сельского), откуда исходили будто бы

колебания, определявшие движение «раствора ножниц». В подтверждение он ссылался на относительную стабильность цен промышленных товаров и на периодические значительные колебания цен сельскохозяйственных товаров, которые всегда падают осенью и поднимаются к весне.

Он упускал из виду, что из года в год подготавливался со всей тщательностью налоговый пресс, который осенью должен был заставить крестьянина продать зерно, а одновременно — «единый фронт» государственных заготовителей, который должен был не допустить повышения крестьянством цен; при этом административными мерами устранялся с рынка частный скупщик, дабы не нарушался единый фронт государственных заготовителей; через несколько месяцев, после того как государственные заготовки в основном заканчивались, власть ослабляла нажим на цены, тем

более, что добиваться понижения их становилось тогда — по мере сокращения ресурсов сельскохозяйственных товаров — все труднее.

Возложив на сельское хозяйство ответственность за пресловутые «ножницы», Пешехонов еще и доказывал, что в тогдашнем соотношении цен вообще не было ничего особенно ненормального, что это соотношение, правда, оказалось несколько менее выгодно для сельского хозяйства, чем в 1913 г., но в годы войны оно бывало почти так же невыгодно, как и в 20-е годы. Если же сравнить сельскохозяйственные и промышленные цены

1926 г. с ценами 1896 г., то никаких «ножниц» не получится— вздорожание тех и других окажется одинаковым. Отсюда вывод: нечего все беды сваливать на большевиков — эксплуатация сельского хозяйства в пользу промышленности существовала на просторах российской империи испокон веков. Пешехонов утверждал, что при частнохозяйственном строе крестьянство подвергается эксплуатации в пользу промышленности больше, чем при широкой национализации, ссылаясь на то, что

1) в советской России частный капитал работает плохо, и скорее во вред, чем на пользу народному

хозяйству;

2) русская промышленность и до войны жила на казенные субсидии;

3) хозяйственное восстановление Западной Европы после мировой войны идет медленно.

Когда говорилось о частнохозяйственных основаниях восстановления экономики, то подразумевалась денационализированная промышленность в условиях существовавшего политического и правового режима. Но частный капитал в годы нэпа был целиком порождением того уродливого режима бесправия, административного произвола и классовой юстиции, который сохранялся в полной неприкосновенности даже в условиях временного смягчения экономической диктатуры. В условиях, когда специально против частного капитала как конкурента государства направлялся целый арсенал средств — от тягчайших налогов и сборов, до отказа в кредите,

в отпуске товаров, в перевозке грузов,— в ряды частных торговцев и предпринимателей могли идти только особо авантюристские элементы. Нажившись, они стремились шальное богатство сразу же и промотать, поскольку копить его «на предмет конфискации» тем или иным порядком — бессмысленно. По тому, как работает нэпман, судить о том, как проявила бы себя частная инициатива в условиях правового государства и гражданской свободы, было абсолютно неправомерно. При подобных благоприятных условиях были бы обеспечены все выгоды, которые большевики видели

в национализации, но отпадала существенная ее невыгода — государственное предпринимательство, ведение предприятий чиновниками, теми «государственными приказчиками», о бюрократизме и косности которых так

красноречиво рассуждал Пешехонов 5.

Другой мало известный сегодня эмигрантский экономист, Л. М. Пумпянский, подчеркивал связь перехода к нэпу с идеологическим моментом, с коммунистической программой. Только укрепив свою политическую

власть, большевики могли решиться на экономическое раскрепощение частной инициативы. И вместе с тем только при помощи подъема народнохозяйственного творчества они могли рассчитывать поддержать свою власть, поскольку захваченные ими в первый период материальные ценности приходили к концу и продолжать дальше политику подавления народной самодеятельности было немыслимо. В новой общественно-политической обстановке «ощупью» намечались области хозяйственной деятельности, которые становились доступны и экономически выгодны для

частного хозяйства. При этом власть призывала теперь к частнохозяйственной деятельности население, систематически ограблявшееся ею, оставив отнятые ценности себе и своему хозяйственному аппарату. Советское правительство как бы обратилось к торгово-промышленному классу с предложением: «Господа, мы у вас все отняли, теперь будьте любезны, можете свободно торговать», но «имейте ввиду, что мы держим в своих руках ваши капиталы и будем ими оперировать и с вами конкурировать». На захваченные (присвоенные) капиталы советское правительство поспешило организовать свои торговые дома: Внешторг, Госторг, Хлебопродукт и т. д. и считало, что этим поставило предел развитию частнохозяйственной активности. Но правительство серьезно просчиталось. Возрождавшийся торгово-промышленный класс сумел не только встать на ноги и окрепнуть, но и занял господствующее положение на рынке и в известной мере подчинил себе орудовавшее его капиталом, покровительствуемое властью, государственное хозяйство. Государственная промышленность обескровливалась, в то время как частнохозяйственный сектор укреплялся. Нэп привел к результатам, противоположным намеченным. Советская власть органически не могла пойти по пути упрощения и урезания до минимума государственного аппарата, прекращения субсидирования государственной промышленности, сокращения заработной платы. Ей этого не позволяла собственная доктринальность, и власть

бросилась в сторону более примитивных решений, которые грозили ей новыми осложнениями. Получив право покрывать свои финансовые затраты собственными средствами, и местные совдепы принялись насильствен-

ными мерами выбивать из граждан их деньги, не считаясь ни с какими последствиями. Не имея возможности сбыть с рук крупную промышленность, власть решилась на преследование трестов, аресты правлений и т. п.

В налаживающуюся жизнь идеология вносила новые элементы дезорганизации. Курс, принятый Советской властью, не облегчил, а усложнил разрешение той центральной проблемы, без разрешения которой российская экономика не могла возродиться,— проблемы сближения с мировым хозяйством и мировыми капиталами. Нэп благодаря установлению внутреннего товарооборота, организации частного торгового и промышленного капитала и его влиянию на упорядочение правовых отношений сделал большой шаг к восстановлению экономических связей с западными деловыми кругами. Поскольку же наметились его границы и власть «упиралась лбом» в политическую стену, постольку исключалась и казавшаяся недалекой «спайка» с мировым хозяйством. Жизнь переросла нэп, противоречие

между коммунистической политикой и общественно-экономической действительностью выдвигало перед правительством дилемму: либо «склониться» пред реалиями, разорвать с последними остатками доктринальной

политики, мешающими нормальному общественному развитию, и вести «буржуазную политику» последовательно и до конца — либо решиться на какую-нибудь новую авантюру, чтобы на некоторое время еще отсрочить разрешение сложнейших хозяйственных задач 6.

О том, как бюрократическое давление и политическая ограниченность сказывались на работе «хозрасчетных» структур, возникших в начале 1920-х годов, говорится в работе Пумпянского «Организация и работа советских

трестов». Эти «тресты», писал Пумпянский, «являются не переходной ступенью от более простых к более сложным отношениям политической организации народного хозяйства, а переходом от феодально-бюрократической к примитивно-капиталистической системе»; они появились не в результате органического развития экономики, а как более или менее случайное объединение национализированных предприятий, сгруппированных по территориальному и производственному признакам под управлением хозяйственных коллегий при военном коммунизме.

В то же время, казалось Пумпянскому, переход к нэпу означал резкий поворот: скованное по рукам и ногам, закрепощенное сверху донизу население было призвано к хозяйственной активности. Большевистский Левиафан

признал, правда с оговорками, свое банкротство и «спешно сдавал свои позиции». Укрепившись при помощи штыков, советская власть не в состоянии была больше удерживаться на позиции парализованной экономики,

поскольку накопленные ранее запасы приходили к концу. И нужно отдать должное власти,— считал Пумпянский,— она с неподражаемой откровенностью и смелостью отреклась от тех коллективистских принципов, которые она с маниакальным упорством и с такой же жестокостью в течение трех предыдущих лет проводила, признала непригодность их к хозяйственному творчеству и губительность. Она попыталась только оправдать свою политику ссылкой на ее относительное (историческое) значение в период войны, но в дальнейшем «всерьез и надолго» от нее отказалась и начала «спуск на тормозах» обратно к капитализму. Инстинкт самосохранения толкнул власть на путь определенного экономического либерализма, и тот же инстинкт самосохранения— сдерживал. Однако если в предыдущий период власть, опираясь на национализированные богатства, попыталась не считаться с объективными законами экономики, то тогда, когда самое существование советского государства оказалось в зависимости от хозяйственного состояния страны, сила производительных элементов и их влияние на государство стали определяющим, труднопреодолимым фактором.

Свободная торговля, восстановившая рынок, нуждалась в товарах, но национализированная, «мертвой хваткой коллективизма придушенная» промышленность оставалась закрытой для коммерции. Тем не менее «животворящий дух» вслед за обменом перманентно проникал и в производство 7.

Перевод промышленности на рыночные рельсы по ряду причин представлял, однако, гораздо больше трудностей, чем восстановление свободной торговли. Во-первых, политически, предоставление населению свободы торговли развивало общественно-политические силы распыленной массы производителей, трудно поддающейся политической организации, либерализация промышленности высвобождала из-под непосредственного контроля власти легко поддающиеся политическому и организационному объединению слои фабрично-заводского пролетариата, усиливая в то же время влияние на них наиболее активной части предпринимателей, их «промышленного отряда». Во-вторых, экономически, частнохозяйственный промышленный сектор представлял собой общественно-экономический механизм, для действия которого требовался ряд структурных предпосылок: определенный капитал, соответственный рынок сбыта, пригодная и подвластная дисциплине рабочая сила и т. д.

Все надежды на улучшение материального благосостояния народа в первой половине 1920-х годов связывали с рынком. Но что такое рынок?

Как политика государства сказывается на его развитии? Был ли полноценным рынок в условиях нэпа? Эти вопросы ставили С. Г. Шерман, А. С. Изгоев (Ланде), А. П. Марков 8 и другие экономисты-эмигранты.

Разгром внутренней торговли, произведенный в условиях военного коммунизма, не мог до конца ликвидировать рынок. Неистребимый и гибкий, он питался сопротивляемостью потребителя, не желающего умирать.

Но политика власти деформировала его до такой степени, что даже воровство утратило свое действительное значение и стало выражением «спасительного рефлекса самосохранения народа». В то же время частичное, в той мере, в какой оно было безопасным для власти, раскрепощение внутренней торговли в начале 1920-х годов не могло удовлетворить экономику страны.

После Гражданской войны рынок характеризовался замедленными темпами накопления, пониженными доходами большей части населения, бескредитностью, изоляцией от международной торговли. И все это являлось

последствием страха правителей, что возродится свой «почвенный» капитализм, который казался им опаснее иностранного.

В исследовании А. Югова акцент был сделан на изучении того периода, когда решалась судьба нэпа — идти ли дальше по пути расширения свободы предпринимательской деятельности или в интересах сохранения власти свергнуть и те ограниченные свободы, которые давал нэп. Югов предполагал второй вариант. Доктринальная политика Советской власти осложняла и дезорганизовывала подъем хозяйства, отнимала у населения стимулы к творческому труду, сводила к минимуму накопление, ставила преграды привлечению иностранного капитала 9. Уступки же большевиков

были откровенно иезуитскими. С одной стороны, желание остановить хозяйственное крушение, чтобы удержаться у власти, заставляло власть расширять сферу частной собственности и экономической свободы. В том же направлении действовал нарастающий напор «советской буржуазии». Но с другой стороны, «коммунисты-максималисты и всякая чекистская организация, на которых держится Советская власть, ведут упорную борьбу против сдачи позиций» 10. В значительной мере эти уступки были вместе с тем и неискренни, они делались для обмана западноевропейских пред-

принимателей и из желания продержаться до революционной вспышки на Западе. Втиснутые в прокрустово ложе идеологии, подобные уступки, пока существовала большевистская власть, были «неизбежно ограничены и обречены на неуспех», поскольку не могли повлечь за собой восстановление нормальной хозяйственной жизни п. «Несмотря на весь коммунистический пафос», нэп— «жалкая, противоестественная смесь выдыхающегося ком-

мунизма с капитализмом», причем капитализмом не «современного, цивилизационного образца», а паразитическим, эксплуататорским, при котором социальный гнет и неравенство «приняли самые отвратительные, вопиющие к небу формы» 12,— в подобном обобщении заключался не экспромт, а попытка осмыслить нэповские противоречия. С ним сходились выводы эмигранта М. В. Вишняка: «Как капиталистическими руками не создать коммунизма, так и коммунистическими руками не создать капитализма» 13.

Поставив вопрос о путях экономического возрождения России, экономисты-эмигранты определяли суть ответа на него просто и непреложно — он сводился прежде всего к изменению существующего строя. Как утверждал А. Д. Билимович, хозяйственная жизнь не возродится, пока не будут поставлены на свое место основы нормального правового стоя. Почему, например, сколько-нибудь крупный капитал не пошел на союз (пусть даже временный) с большевиками? Да потому, что «если такой капитал у кого-либо имеется, то владелец не захочет вкладывать его в аренду ввиду полного бесправия арендатора, зависимости его от совета народного хозяйства, от рабоче-крестьянской инспекции и от чека, а также ввиду постоянной возможности аннулировать договор» 14.

Правовому фактору в проведении нэповских реформ эмигранты придавали даже большее значение, нежели собственно хозяйственному. Без правовых гарантий экономическим реформам всегда грозит опасность, они всегда будут зависеть от политической ориентации пришедших к власти высших руководителей. Прекрасно показал правовую пустоту нэповской реформы Вишняк. Комментируя содержание советского Гражданского кодекса, он вскрыл его внутреннюю противоречивость. Уже первые его строки делали излишними все остальные статьи, лишая его смысла. Первой же

статьей все признанные нэпом гражданские права делались условными: судьям вменялось в обязанность рассматривать каждую, вплоть до самых элементарных, сделку с точки зрения ее соответствия видам правительства.

Советский судья оказывался не нейтральным посредником в споре, а проводником определенной политики, служил, иными словами, «орудием в руках власть имущих».

Другой важнейший государственно-политический документ Советской власти тех лет — Положение о советском судоустройстве. И здесь первой же статьей устанавливалось, что цель судопроизводства— «ограждение

завоеваний пролетарской революции и обеспечение интересов государства и прав трудящихся и их объединений». Что же, иронически вопрошал Вишняк, разуметь под «завоеваниями революции?». Является ли, например, нэп таким завоеванием? Ведь, с одной стороны, он «всерьез и надолго»,  а с другой — «временное отступление с коммунистического фронта». Однако если нэп есть все-таки отступление от достигнутых пролетарских

завоеваний, следует ли ждать от советского суда ограждения интересов и прав, официально провозглашенных нэпом? Если все же нэп знаменует собой новое, очередное завоевание пролетарской революции— значит ли это, что советский суд отныне готов стать на стражу и тех буржуазных прав, которые вытекают из замены продразверстки продналогом, обеспечивают условия для внутренней торговли, концессий? Может ли буржуазия существовать легально или, наоборот, подлежит преследованию, «как враг пролетарских завоеваний?»15.

Раскрывая характерные черты нэпа, С. Н. Прокопович16 проводил сравнение с военным коммунизмом и ставил важный для уяснения причин ликвидации нэпа вопрос — была ли новая экономическая политика системой, внесшей действительно что-то принципиально новое в хозяйственное развитие страны, или же успехи начала 1920-х годов связаны лишь с ликвидацией «политических начал», стеснявших предпринимательство? Для эмигрантов было очевидным, что если в сельском хозяйстве страны в которой половине 1920-х годов еще сохранялись перспективы для дальнейшего развития в рамках нэпа, то в промышленности по мере исчерпания старых запасов сырья, вовлечения в производство всего имеющегося оборудования нэп себя исчерпал. Дальнейшее развитие экономики упиралось в проблему накопления капитала для модернизации промышленности. Как показал Прокопович, отчетливо проявилось противоречие между политической властью, стремящейся к огосударствлению экономики, и обществом,

заинтересованным в расширении экономической свободы. Между тем, поскольку сохранялось огосударствление крупной промышленности, внешней торговли и банковского дела, отсутствовала система правовых гарантий

собственности, нэп фактически исчерпал себя. С одной стороны, власть понимала, что без развития промышленности, в которой она видела материальную основу своего существования, дальнейшего подъема экономики не будет, но с другой — оказывалось все труднее изыскивать средства для модернизации индустрии в рамках нэпа. Прокопович считал, что объективные потребности хозяйственного развития, а также давление усилившегося за годы нэпа крестьянства заставят власть пойти по пути дальнейшего раскрепощения экономики, расширения частной инициативы, создания юридических гарантий собственникам, и лишь это может создать условия для накопления капиталов внутри страны и открыть путь для притока капиталов из-за границы. Как и многие в эмиграции, Прокопович недооценивал силу созданного после революции государственного аппарата. К тому же трудно было предугадать исход внутрипартийной борьбы.

По наблюдениям экономистов, в первые годы нэпа произошло громадное сужение сферы «планового» хозяйства и расширение свободного менового оборота: «Та крупица экономической свободы, которая заключалась в нэпе, дала поразительные результаты». Основы этой политики закладывались, во-первых, допущением частника и торговли, и, во-вторых, укреплением крестьянского землепользования с принятием Земельного кодекса 1922 года. По этим двум направлениям нэп и оказался наиболее успешным, создав для производителя известную психологическую настроенность. Сам факт восстановления рынка поначалу послужил действенным стимулом. К положительным явлениям исследователи относили то, что в промышленности приостановилось проедание основного капитала и даже наблюдалось его приумножение. Среди источников хозяйственного восстановления эмигрантские исследователи выделяли рост производительности труда, сдельщину, интенсификацию труда, восстановление кадров рабочего класса, отмечали они и умелое большевистское воздействие на психику рабочих. Хотя общий уровень материального благосостояния населения оставался на гораздо более низком уровне, чем до революции, тем не менее население ощущало себя в известной мере удовлетворенным, так как настроение людей определялось не сложившимся положением, а динамическими изменениями. В сравнении с предыдущим периодом они были благоприятными 17.

Эмигранты-экономисты считали, что провозглашение нэпа означало признание крестьянского хозяйства основой экономики России. В который раз оно доказало, что располагает удивительной силой сопротивления негативному внешнему воздействию и способно наращивать трудовые усилия, максимально сокращая свои собственные потребности, чтобы восстановить элементарные основы своего бытия. Пока новая экономическая политика была в силе, с продовольствием у населения дело обстояло благополучно 18. Система «пусть неравномерного, но все же сотрудничества государства с частным хозяйством» — так считал Бруцкус — основывалась на значительной автономии крестьянского двора. Будучи хозяйственно обособленным производителем, крестьянин фактически распоряжался надельной землей и произведенным на ней продуктом.

Как анализ экономических процессов 20-х годов, основанный на российской и европейской статистике (в полной мере «компаративный» и по отношению к дореволюционному положению и по линии СССР — западные страны в 1920-е годы), так и собственные логические рассуждения приводили к заключению, что эффективность нэпа как политики «социализированных командных высот» очевидна не сама по себе, а лишь в сопоставлении с катастрофическим военным коммунизмом и самым началом 1920-х годов.

Все данные свидетельствовали о преимуществах дореволюционного развития: как обобщающие показатели— национальный доход в расчете на душу населения, уровень жизни сельского населения, его потребление,

так и конкретные цифры — по урожайности, товарности, объемам экспорта хлеба и сырья. И это при том, что дореволюционная статистика преуменьшала народнохозяйственные показатели (сказывались убеждения левацки настроенного большинства сотрудников статистических управлений; они стремились «доказать» нерасторопность и непродуктивность правительства и его экономической политики, манипулируя показателями), послереволюционная же— преувеличивала, а довоенный золотой рубль был значительно дороже червонного рубля образца 1927 г., так что «при сопоставлении с 1913 г. следовало бы цифры ценностей увеличить приблизительно в два раза» 19.

«Неполное и частичное» восстановление экономики шло в первую очередь за счет крестьянства. Не половина, как раньше, а 3/4 тяжести госбюджета легли на плечи крестьянства. В 1926/1927 сельскохозяйственном году крестьянство при обмене своих продуктов на промышленные товары недополучило 645 млн довоенных рублей, что сопоставимо с довоенными платежами крестьянства за аренду земли и земельным банкам, от которых революция его избавила,— 375 млн рублей. Потери крестьянства на рынке далеко превысили выгоду от этого важнейшего завоевания революции 20; общие его потери на рынке в результате войны, аграрной революции, новой институциональной политики никак не были компенсированы средней прибавкой земли.

Положение крестьянства эмигрантские исследователи считали еще худшим, чем до революции, поскольку до революции крестьяне покупали то, что им требовалось, а при господстве госмонополизма в сфере распределения вынуждены были брать то, что им пришлют по планам завоза московские главки.

На вопрос о том, принесла ли пользу сельскому хозяйству его натурализация, насильственная замена прежней капиталистической организации торговли на «социалистическую», эмигранты отвечали отрицательно. «Торговая организация, как государственная, так и кооперативная, непомерно дорога. Хороша или плоха была капиталистическая организация, но она исполняла свои функции несравненно дешевле»,— отмечал Бруцкус. На основании сравнительных расчетов Конъюнктурного института, относящихся к 1913г. и 1926—1927гг., Бруцкус показал, что затраты «социалистического» аппарата распределения оказались в 2—3,5 раза выше, чем в частной торговле до войны. Производитель мог получить в виде дохода лишь много меньшую долю цены реализованного продукта. До войны производитель получал 70—75% цены хлеба, реализованного на внутреннем рынке, а во второй половине 1920-х годов едва половину я, а порой и треть. Такова была расплата за огосударствление, директивное планирование, за доктринальную организацию народного хозяйства и за стремление к уравнительности.

Чистая товарность крестьянских хозяйств сократилась, на первый взгляд, не намного (с 24 до 17%), но эти потери пришлись на долю самых энергичных и хозяйственно-культурных слоев (которые тянули за собой крестьянскую массу), являлись до революции движущей силой в развитии кооперации, отдавали свои сбережения в кредитные товарищества, банки, Крушение цивилизационной основы частной собственности при слабости и тонкости культурных слоев самым пагубным образом отразилось на их способности к хозяйствованию. Между тем реальная экономическая политика должна была строиться на учете интересов крестьян, имевших излишки продукции, укреплении таких хозяйств, тем более что к середине 1920-х годов выявилось исчерпание восстановительных резервов и во всей полноте встал вопрос об источниках накоплений для широкомасштабной индустриализации.

Казалось бы, уроки хлебозаготовительного кризиса 1928 и 1929 гг.

позволяли надеяться, что новая попытка расколоть крестьянство, как в 1917—1918 гг., не удастся. Деревенская беднота уже получила от советской власти все, что та могла ей дать и чем могла «соблазнять». Крестьянство к концу 1920-х годов было слабо дифференцировано: меры, принятые под флагом борьбы с кулачеством, били по всему крестьянству в целом. Но социальный опыт подсказывал, что решения зависят не от крестьянства: все насущные проблемы решались в центре, а не на местах. Даже ожидаемое возвращение к условиям компромисса 1921 г. позволило бы не процветать, а прозябать. Но и подобного самоограничения революционная власть не предполагала: принципиальный выбор был сделан еще в 1917 году. Так в обстановке нэпа в тугой узел переплелись и рыночность, и товарность, и накопление, и потребление, недовольство и мечты, утопия и реальность.

В замкнутом круге «бедное крестьянство— бедное государство» особое место экономисты отводили низким сельскохозяйственным ценам, в первую очередь хлебным. До Первой мировой войны «сельскохозяйственный

рубль» был равен 90 копейкам, а в середине 1920-х годов обесценился до 50.

При этом лишь половина хлебной цены доставалась производителю, остальное поглощалось возросшими накладными расходами Внешторга, государственных и кооперативных предприятий 22.

Смысл нэпа эмигранты усматривали также в восстановлении некоторых институтов капиталистического общества, горизонтальных связей между предприятиями и в освоении ими определенных форм рыночной организации. При этом для рыночного оборота и денежного обращения решающее значение имело положение национализированной промышленности. Государственные предприятия выполняли задачи, поставленные перед ними большевистским руководством, их деятельность определялась политикой, а не стремлением получить максимум прибыли (применялся фактически не хозрасчет, а хозучет). Их независимость была весьма ограниченной, внутренний строй — скорее бюрократическим, чем капиталистическим. Большевики считали государственные предприятия «социалистическими» и противопоставляли «социалистический» сектор общества частному.

Исследуя положение кооперации, экономисты приходили к выводу, что восстановленные кооперативные структуры под управлением государства образовали специфическую форму государственного предприятия ", превратились в инструмент государственной политики. Кооперация не имела шансов стать самостоятельным хозяйственным укладом, а тем более институтом гражданского общества, взращивающим настоящий средний слой, чьи доходы увеличивались бы в процессе естественного и оптимального с хозяйственной точки зрения разделения труда 24.

Восстановление экономической сферы шло не благодаря предпринимавшимся усилиям в области организации производства, а несмотря на них: государственные структуры выполняли функции экономического регулятора расточительно и несовершенно. «Но дело заключается совсем не в том, что большевики головотяпы. Опыт— дело наживное, и нельзя сказать, чтобы коммунисты не научились хозяйничать». Хуже то, что их организации не проникнуты хозрасчетным принципом, «который составляет душу здорового хозяйства и которым глубоко проникнут весь капитализм» 25.

Последовательный, год за годом, анализ состояния и динамики народнохозяйственных показателей приводил к заключению, что новая экономическая политика проводилась до тех пор, пока развивалось частное хозяйство и формально свободными оставались связи между частным и государственным секторами экономики. Но конкурировать с гибким и мобильным частником государственные предприятия не могли. И дело не сводилось к кадровым ошибкам или просчетам планирования. Порок коренился в системе и хаосе государственного хозяйства, громоздком, неповоротливом, защищенном «тепличной атмосферой» исключительных привилегий и монополий, в непреодолимом схематизме и косности планового хозяйства в сравнении с эластичным и свободным рынком 26.

На примере разрушения самого важного для России рынка — зернового— эмигрантам удалось проследить, как происходил развал рыночной системы. Обнаружилось, что «идея быстрой индустриализации страны за

счет крестьянства при данных условиях неосуществима, так как крестьянин, опираясь на свободные элементы хозяйства, может захватить на рынке более благоприятные позиции, чем ему может предложить правительство».

Для советской власти было выгоднее, чтобы крестьяне оставались хозяйственно слабыми и зависимыми от государственного сектора, только тогда возможно будет втянуть их в плановое хозяйство. Двукратное разорение частной и строгое регулирование государственной и кооперативной торговли в 1927 г. «завели правительство так далеко, что, несмотря на инфляцию, продажные цены не только не поднялись, но несколько снизились». «Анархистский элемент» рынка был побежден этим ударом планового хозяйства.

Но законы рынка могли быть побеждены лишь одним способом — путем его полного разорения 27.

Попытка преодолеть хозяйственные трудности внеэкономическими методами логически вела к использованию методов военного коммунизма со всеми характерными для последнего последствиями. «Еще прежде, чем пятилетка вошла в силу, первые попытки планирования привели к частичному разрушению частных форм экономической жизни». Выстроенная столь дорогой ценой («ценой нарушения самочинного развития экономической

жизни»), советская система хозяйствования представлялась деятелям эмиграции несостоятельной, поскольку в грандиозных плановых идеях отражались не столько реальные экономические интересы нищей страны, сколько

идеологическая доктрина партии 28.

Доктринальный подход противопоставлял плановость — стихийности, классовость — экономической целесообразности. Отвергалось понимание того, что рост экономики основан на конъюнктуре спроса и предложения,

а не на желании планомерного систематического развития. На нэповском рынке конкурировали не продавцы, а покупатели — государственные, кооперативные организации и, до поры, частные торговцы.

Для перманентного увеличения объемов производства сельского хозяйства и углубленного вовлечения его в обмен необходимо было, чтобы крайне несовершенная организация государственного сектора была улучшена или чтобы Советская власть не мешала развитию частных хозяйств.

Первого она сделать не смогла, а второго просто не желала. Государство стремилось удержать и расширить командные высоты, а главное— собственноручно контролировать жизненные потребности населения. Революционное разрушение автоматических регуляторов экономики таило в себе огромные бедствия. «В этом и лежит причина тех совершенно исключительных катастроф, жертвой которых Россия стала со времен войны». Власть взяла на себя непосильные функции соединения хозяйственного механизма в единое целое. «В конце 1923 г., через два с половиной года после объявления нэпа, стало ясно, что частный бизнес не защищен законом... Слабость частного сектора была не экономическая, а политическая, и это позднее решило его судьбу» 29.

План убил рынок. Государство «ничего не покупает ни у крестьян, ни у колхозов, ни у совхозов, ни у кустарей, оно все отбирает по твердым ценам. Государство ничего не продает, оно все распределяет». Хозяйство стало «окончательно строиться не индуктивно, нащупывая на рынке потребности населения, а априорно, исходя из статистического обоснования планов» 30. Глубокий кризис 1927—1929гг., вызвавший свертывание нэповских начал, эмигранты объясняли не диспропорциями между промышленностью и сельским хозяйством, согласно большевистской версии, а глобальным нарушением рыночного равновесия.

Вобравший в себя некоторые черты капиталистической системы, но без ее преимуществ, идущих от конкуренции и разделения экономической и политической сфер, нэп неуклонно трансформировался в «экономику принуждения», поскольку вся политика власти основывалась на признании товарно-денежных отношений и допуска «эксплуататорских классов» явлением переходным, временным. Система, основанная на «дешевом крестьянском хлебе», должна была зайти в тупик. Искусственно занижаемые цены в сочетании с товарным голодом— это была мина, которая взорвала наметившийся было хрупкий социальный гражданский мир 20-х годов. Не классовая борьба и «крепнущее кулачество» представляли, по мнению эмигрантов, угрозу для дальнейшего восстановления хозяйства, а попытки навязать экономике диктат, подчинить естественные законы доктрине.

На всем протяжении первого послеоктябрьского десятилетия большевистская экономическая политика, хотя она и видоизменялась при переходе от военного коммунизма к нэпу, выглядела целостной и последовательной. Разные стадии отражали определенное внутреннее единство, продолжая и развивая курс на строительство эгалитарного общества. Основой этой единой политики всегда оставались централизация управления, линия на социализацию экономики, приоритет крайних, «радикальных» политических решений над естественными, постепенными и эволюционными.

К началу 1928 г., по оценке ряда экономистов, советское правительство оказалось на распутье. Свободная связь крестьянства с огосударствленным сектором (так называемая «смычка») снова грозила порваться; нужно было

добиться влияния на рынке, опираясь на стихийную силу экономических законов, либо вернуться к принудительным мерам. Но программа быстрой индустриализации страны не подлежала отмене, доктрина оставалась прежней. И тогда советское правительство решилось на принуждение.

Hosted by uCoz